В одной из таких тихих, ничем не примечательных улочек и случилось то событие, что в корне изменило впоследствии жизнь многих людей.
Тут на газоне перед старым домом с крепкими кирпичными стенами и свежевыбеленным фасадом торчал тройной пень, оставшийся от сваленного несколько лет назад тополя.
Те, кто ходил на работу именно по этой улице, успели привыкнуть к сухощавому, седому старику, который сидел на плоской дощечке, прибитой к среднему пню, и с отрешенным видом наблюдал, как две собаки в ошейниках бегают вокруг, расплескивая кашу талого снега. Пока две овчарки резвились, разминая лапы, он думал о чем-то своем, обращая на своих подопечных внимание только в те моменты, когда одна из собак подбегала к нему и тыкалась носом в ладонь, требуя ласки.
Такую картину можно было наблюдать изо дня в день, и многие прохожие, чей маршрут постоянно пролегал здесь в утренние или вечерние часы, машинально кивали старику, словно тот был их старым знакомым.
Он же, постоянно погруженный в какие-то ведомые лишь ему одному мысли, рассеянно кивал в ответ, — но только в том случае, если замечал приветствие. По облику этого человека трудно было судить о роде его прошлых занятий и социальном положении — одежда старика не казалась бедной, но та отрешенность, с которой он смотрел в одну точку на каменной стене здания напротив, делала его образ сродни огарку оплывшей стеариновой свечи, которому, если зажгут, гореть минуту или две, не больше. Видимо, он хорошо осознавал собственный возраст и не ждал никаких чудес ни от природы, ни от жизни, ни от людей. Все, что могло с ним случиться, уже произошло в прошлом, а теперь ему оставалось только сидеть, вдыхать чуть горьковатый весенний воздух, не загадывая наперед, сколько еще лет отпущено ему в этом мире…
Это утро начиналось для него как обычно.
Сев на прибитую к пню доску, он отцепил поводки собак, и те весело, наперегонки кинулись бежать вдоль тротуара.
Мимо прошелестела покрышками иномарка, звонко процокали по оголившемуся из-под снега асфальту женские каблучки. Воздух этим ранним утром казался особенно чистым; он нес сладкие флюиды весны, и на душе у Антона Петровича было спокойно, даже отрадно… Хотелось просидеть так весь день, не возвращаясь в запыленный сумрак квартиры.
С того памятного зимнего вечера, когда ведомственная «Волга» подкатила к двухэтажному коттеджу в поселке Гагачьем, прошло без малого три с половиной года.
Никто не тревожил больше отставного генерал-майора Колвина ни визитами, ни просьбами…
Тоскуя в неуютной холостяцкой квартире, ощущая вакуум полнейшего одиночества и забвения, он обзавелся двумя щенками немецкой овчарки, заботы о которых, как и ежедневные вынужденные прогулки, заполняли его жизнь.
Смириться со своим положением пенсионера, оставшегося не у дел отставного военного, оказалось тяжело, но, возможно, и наслоения времени постепенно притупили разочарование из-за несбывшихся мечтаний и прожитой, как ему казалось, большей частью попусту жизни. Детей у Колвина не было, жены тоже. Только две эти собаки как могли скрашивали внезапно подступившую старость…
Задумавшись, он не заметил, как в конце улицы появилась чуть прихрамывающая на одну ногу молодая женщина.
Одета она оказалась сверхбедно — во что придется, но выглядела на удивление опрятно. Собаки Колвина, бросив возиться друг с другом, навострили уши, глядя в сторону одинокой прохожей и втягивая холодный воздух влажными черными ноздрями.
Она остановилась, в первый момент испугавшись вида двух вставших в стойку овчарок. Ее взгляд метнулся от собак к хозяину, который сидел на пне, вполоборота к ней, явно о чем-то задумавшись и не видя происходящего.
Она не стала окликать его, а присела, вытащив из кармана старого, застиранного пальто кусок хлеба, заботливо завернутый в подобие носового платка.
Овчарки, не сговариваясь, с двух сторон подошли к ней, напряженно втягивая воздух.
Лада разломила кусок хлеба надвое и протянула им, заглядывая в черные умные глаза собак. Сделала она это совершенно естественно, не напрягаясь, словно этот коричневатый брусок хлебного мякиша не являлся ее единственной едой на сегодняшний день, а был припасен специально для двух черных как смоль овчарок с лоснящейся на загривках шерстью.
В этот момент Антон Петрович наконец оглянулся, спохватившись, что уже давно не видит и не слышит своих подопечных.
Его глазам предстала довольно странная, по меньшей мере не свойственная будням картина: обе собаки жевали хлеб, аккуратно подбирая его с ладоней присевшей на корточки перед ними очень бедно одетой молодой женщины.
Ее лицо можно было бы назвать красивым, если б не приподнятая к носу верхняя губа, — даже легкая, испуганная улыбка, блуждающая по ее чертам, не могла скрасить, а только усиливала врожденное уродство.
Антон Петрович привстал.
Заметив движение, Лада вскинула голову.
— Извините… они не хотели меня пускать…
У Колвина шевельнулось какое-то смутное воспоминание.
Где же он видел это лицо… уж не у подземного ли перехода?..
Бродяжка? Нищенка? Но почему тогда ее одежда выглядит так, словно за ней ухаживают каждый день? Что-то в образе этой молодой, изуродованной при рождении девушки не вязалось в его сознании с понятием о грязных, замызганных попрошайках, что сновали меж коммерческих киосков у ближайшего метро или толклись у входа в вестибюль станции.
Посмотрев на хлеб, который доедали его собаки, и чистую тряпочку, лежащую на коленях девушки, он вдруг отчетливо понял, что у нее не может быть лишнего куска хлеба, припасенного для собак.